Aleksej Parschikov dedicated 2.
Лешик.
1. Прощание.
Так его звали родители. Их любовь к нему была
безграничной.
Алешу похоронили на знаменитом кельнском
кладбище Мерабель или Мартель, нет– Мелатен, там хоронят самых важных персон
города; и у нас не хуже, чем у других. Было это в отличный весенний день, самое
начало апреля, перед русской Пасхой и концом Песаха.
Алеша лежал в гробу в белой шелковой
рубахе, я в такой его никогда не видел, думаю и никто не видел, и с надписью на
лбу, наверное по– старославянски, а мне привидилось что–то самурайское, лежал
почему–то с открытым ртом, причем, тут же, его первая жена, внушала мне: что,
мол, это он кричит, что он оказался таким маленьким, вот хоронили Пригова, тот
был огромным; я тут же представил бедного Пригова, не влезающего в гроб.
Алеша лежал во
всем белом в цветах, действительно очень маленький, как мальчишка, но с лицом
Иова, своего любимого персонажа,
(людей,часто
вдогонку, часто превращают в то, что они так любили), с открытым ртом, но он не
кричал, это привиделось, а может быть выдыхал последние остатки воздуха,
пропитанного нефтью и деньгами; туда, куда его отправляли, такого добра не
требовалось…
Было много людей с фотоаппаратами и
мыльницами. При отпевании и на могиле была лишь его фотография, сделаная Катей[1],
очень хорошая, Леша, внимательно вглядывающийся
через очки, свои «очки».
Потом
молодой русский священник, Леша бы сказал, смахивающий на комбайнера,
произнес краткую путаную речь, смесь банального с еще чем–то, а затем
положенную молитву, причем предупреждая, каждый раз, что надо торопиться, что
немцы уже на подходе и уже ломятся. Отпевали в зале с проходом по середине, на
правом фланге в первом ряду прямо сидела Катя со свечкой, одна; левый
возглавляла Оля[2], тоже одна,
тоже, со свечкой, – всё напоминало собрание Бундестага, где каждая партия
занимает свой сектор, с лидером впереди; только немцы теперь сидят без свечек,
так как боятся нового пожара.
Затем все подошли к могиле, положили цветы, я камушек, но в момент
прощания в могиле ничего не было; Лешино тело, тем временем, приучали к пламени
в другом заведении, по соседству.
Как многие справедливо отмечали, все
напоминало перфоманс, и я надеюсь, что он это видел, нацепив на себя приборы
земного видения, и мы все его здорово повеселили. Но начал он сам, вылетев в
окно с третьего этажа, с помощью медбратов и пожарной лестницы, а дальше уж
покатилось. Интересно другое, что и тут он сумел улизнуть, как не хотели
придумать важность и торжественность – все смазал.
Я никогда не мог себе представить, что он
умрет первым, что же говорить о родителях, мать на коляске, обезумевший отец в
каких–то лыжных штанах…
2.Фото.
Я знаю Алешу с детства, по фотографиям. Вот он голый, типичная
продукция 50х, все, как у всех. А вот уже типичное, думаю лет пять или шесть,
композиция, классика тех лет уж точно, соцарт неподдельный, не на продажу:
слева Лешик в льняном картузе, который тогда носили все наркомы, Каганович,
Берия…, чтобы не пекло, и все другие граждане, в знак солидарности; на фото,
справа от Алеши, девочка тех же лет, между ними береза или осина, они держат
друг друга за руки, они стоят на крутом берегу, внизу шумит река…
Еще о льняной материи, уже Кельн, 40 лет спустя, мы вместе на Кирхгассе
печатаем фотографии, что означает: Леша печатает, а я стою и смотрю, иногда он
дает мне тонкую палочку с ваткой на конце и говорит, махай здесь; и выплывает
Володя Салимон в пиджаке, из той же самой материи, и Сережа Соловьев, одет
поскромнее; пиджак на переднем плане, а дальше два друга. Алеша, любя: Алкаши…
в скверике, и видно, хоть смеется, но очень жалеет, что не с ними, со своими.
Мотаем назад, Алеша, Оля и Илья Кутик, где то
на Украине, все молодые, очень красивые, Оля таращит глаза, как положено, и
зрачки и нее, почему–то темные, обликом напоминает Лилю Брик, молодость,
энергия прет.
А вот другое, даже не удобно рассказывать, но
для проформы надо, указывает на истоки Лешиной эстетики. Неброская, советская
порнография пятидесятых, модель – Оля (конечно трудно представить орденоносицу,
подругу президентов в таком виде, но было). На фото Оля, в чем мать родила, на
фоне ручья, речушки, болота и, конечно, берез, патриотический пейзаж, вечереет,
игра в прятки; на других она же, в том же, с красной розой в каком–то водоеме,
то погружается, то всплывает, роза то в зубах, то за ухом, то на груди… Этот
ряд вполне мог бы украсить любую шашлычную в Гудаутах. О, это было настоящим
романтическим искусством, не пиписьки показывать в доме фотографии. Алеша и остался романтиком.
Кто был его любимым художником: Рембрандт,
Веласкес, Малевич, Мондриан, Ротко…нет, можно долго перечислять.
Любимыми были английские прерафаэлиты, голые
офелии с ржавыми волосами в болоте и все такое прочее, в конце он полюбил
Балтуса, не путать с палтусом, когда увидел его ретроспективу в Музее Людвига.
Он пытался многим художникам рассказывать о своей трепетной любви к этим
мастерам, но даже при своем красноречии, взаимности получить так и не смог.
Теперь, поворот на 180 градусов, типичный для
него, – фотография, черно–белая, тут он совсем другой, как подменили, сменили
фильтр, все изменилось: строгая композиция, массы черного и белого в точнейших
пропорциях, изысканные градации светотени, ракурсы, точность и ясность… Ценил
Родченко, правда не забывая Уиткина.
Было бы правильно назвать Лешу одним из
первых русских соцартистов, именно он целенаправленно стал снимать на цветную
пленку, отечественного производства: бетонного Ленина с заду, ласкающего
бетонных детей, доски почета с лицами дебилов и даунов и другие важные
артефакты, которые к тому времени накопил развитый социализм, переходивший на
наших глазах в коммунизм. Это была довольно большая серия, на выставку бы
хватило.
Конечно, отдельно надо сказать о портретах,
тут и начинается магия. У Леши было очень много хороших портретов: Кейджа,
который зажал дом фотографии, Битова, Кедрова, Шварца… Особое место, конечно,
занимают женские портреты, Алеша любил женщин, а они его, – особенно, когда он
их заговаривал, а уж когда снимал, то подавно. Мне иногда казалось, что
фотографирование и было для него, высшим пиком обладания, похожая сцена есть в
«Blow up». Причем все женщины на лешиных фото превращались в красавиц, я шутил, что
если бы он открыл фотосалон в Бердичеве, то стал бы, наконец, богатым, думаю,
то же произошло бы и в Нью–Йорке. На самом деле это интересно, как человек через
железо и окуляры мог воздействовать на снимаемый объект, так что объект
совершенствовался; мистика.
В последний день, я его видел, за два дня до смерти, когда к нему приехали
его старший сын Тимофей с подругой Рашелью и старинный друг из Рима, Саша Сергиевский.
Алеша сам предварительно приготовил все к обеду: плов, кролика, борщ, но уже не ел, лежал и вдруг настоял, чтобы
мы все сфотографировались, бережно зарядил свой Хасселблат и мы, по очереди,
снимали его, меняя фон из себя самих, а он сидел на маленьком детском стульчике
Матвея впереди…бывший полководец; никто не знал, что это будут его последние
фото.
Вообще, как к Алеше ни подходи и ни
изощряйся, всегда упрешься в его странности, в эту несовместимость одного с
другим; за всю свою жизнь я не встречал человека, который бы мог столь
органично совмещать в себе несопоставимое. В этом и его неуловимость. В этом
его поэзия. В этом сложность. И это не дастся сидением… дело в голове, только потом в работе.
3. Природа иронии.
Алеша любил посмеяться… конечно чаще над
другими, как и все мы, но думается, что ирония устроена в нашем мире именно для
того, чтобы смеялись прежде всего над собой. Когда мы это забываем (а забываем
всегда), то пространство, которое нас окружает, напоминает об этом, непрерывно выворачиваясь и переставляя зеркально действующих
лиц. Нас учат юмором, самый безобидный вид, но только до тех пор, пока учеба не
превращается в приговор, а ирония в смех.
Этот железный смех, лязгание с годами мы
слышим все чаще и громче.
«…Бросим наши вылинявшие мотоциклы, чем–то похожие на
садовые лейки, ха!
К
морю, к морю, пока не уяснили под страхом смерти своей вины.
Пока
у виска оно крутит пальцем в сотне метрах от узкоколейки, ха!
Слезящиеся
чайки на туше морского льва приподнимают линии его спины.
На
этих пляжах тьма изнурённых мхов и жеманных отрав.
Закрался
вьюнок в безмозглый обруч, чтобы в центре потрогать логос.
Он
сдерживал чьи–то патлы — теперь под камнем и ржав.
Нам упорно показывают изнанку, и я думаю,
что происходит это всегда и со всеми, это закон. Рембрандт в конце
нечеловечески тяжелой жизни добрался до маникена, его автопортрет в Кельне;
Лейбницу, заявившему, что наш мир самый прекрасный из всех миров, была
предложена концовка: болезнь с нестерпимыми болями; красавицам демонстрируют в
зеркалах дряблых зашприцованных старух; умным, что они полные кретины;
некоторые из них не выдерживают и выбрасываются из окон; суперменов сажают на
больничные каляски… этот конвейер отлажен и хорошо смазан.
И Алеша получил свое, «по полной
программе»; посмеиваясь, у него
отбирали одно за другим, и последним, чего он лишился, перед
конвертацией в смерть – поэзии; в конце болезни он не мог говорить, а только
писал в тетрадках, их последние страницы: дайте, принесите, устал… черная
проза.
Может он надеялся, последний романтик, что
и ему вернут все угнанные стада так же, как его любимому Иову, но, похоже, в нашем мире такая роскошь не предусмотрена. Только оглушающий смех,
смех, смех, смех…
Игорь Ганиковский. 2009. Оденталь.
No comments:
Post a Comment