Thursday, July 3, 2014





Aleksej Parschikov dedicated  2.




Лешик.


1. Прощание.

Так его звали родители. Их любовь к нему была безграничной.

Алешу похоронили на знаменитом кельнском кладбище Мерабель или Мартель, нет– Мелатен, там хоронят самых важных персон города; и у нас не хуже, чем у других. Было это в отличный весенний день, самое начало апреля, перед русской Пасхой и концом Песаха.

Алеша лежал в гробу в белой шелковой рубахе, я в такой его никогда не видел, думаю и никто не видел, и с надписью на лбу, наверное по– старославянски, а мне привидилось что–то самурайское, лежал почему–то с открытым ртом, причем, тут же, его первая жена, внушала мне: что, мол, это он кричит, что он оказался таким маленьким, вот хоронили Пригова, тот был огромным; я тут же представил бедного Пригова, не влезающего в гроб.

Алеша лежал во всем белом в цветах, действительно очень маленький, как мальчишка, но с лицом Иова, своего любимого персонажа,
(людей,часто вдогонку, часто превращают в то, что они так любили), с открытым ртом, но он не кричал, это привиделось, а может быть выдыхал последние остатки воздуха, пропитанного нефтью и деньгами; туда, куда его отправляли, такого добра не требовалось…

Было много людей с фотоаппаратами и мыльницами. При отпевании и на могиле была лишь его фотография, сделаная Катей[1], очень хорошая, Леша, внимательно вглядывающийся через очки, свои «очки».

Потом  молодой русский священник, Леша бы сказал, смахивающий на комбайнера, произнес краткую путаную речь, смесь банального с еще чем–то, а затем положенную молитву, причем предупреждая, каждый раз, что надо торопиться, что немцы уже на подходе и уже ломятся. Отпевали в зале с проходом по середине, на правом фланге в первом ряду прямо сидела Катя со свечкой, одна; левый возглавляла Оля[2], тоже одна, тоже, со свечкой, – всё напоминало собрание Бундестага, где каждая партия занимает свой сектор, с лидером впереди; только немцы теперь сидят без свечек, так как боятся нового пожара.  Затем все подошли к могиле, положили цветы, я камушек, но в момент прощания в могиле ничего не было; Лешино тело, тем временем, приучали к пламени в другом заведении, по соседству.

Как многие справедливо отмечали, все напоминало перфоманс, и я надеюсь, что он это видел, нацепив на себя приборы земного видения, и мы все его здорово повеселили. Но начал он сам, вылетев в окно с третьего этажа, с помощью медбратов и пожарной лестницы, а дальше уж покатилось. Интересно другое, что и тут он сумел улизнуть, как не хотели придумать важность и торжественность – все смазал.

Я никогда не мог себе представить, что он умрет первым, что же говорить о родителях, мать на коляске, обезумевший отец в каких–то лыжных штанах…


2.Фото.

Я знаю Алешу с детства, по фотографиям. Вот он голый, типичная продукция 50х, все, как у всех. А вот уже типичное, думаю лет пять или шесть, композиция, классика тех лет уж точно, соцарт неподдельный, не на продажу: слева Лешик в льняном картузе, который тогда носили все наркомы, Каганович, Берия…, чтобы не пекло, и все другие граждане, в знак солидарности; на фото, справа от Алеши, девочка тех же лет, между ними береза или осина, они держат друг друга за руки, они стоят на крутом берегу, внизу шумит река…

Еще о льняной материи, уже Кельн, 40 лет спустя, мы вместе на Кирхгассе печатаем фотографии, что означает: Леша печатает, а я стою и смотрю, иногда он дает мне тонкую палочку с ваткой на конце и говорит, махай здесь; и выплывает Володя Салимон в пиджаке, из той же самой материи, и Сережа Соловьев, одет поскромнее; пиджак на переднем плане, а дальше два друга. Алеша, любя: Алкаши… в скверике, и видно, хоть смеется, но очень жалеет, что не с ними, со своими.

Мотаем назад, Алеша, Оля и Илья Кутик, где то на Украине, все молодые, очень красивые, Оля таращит глаза, как положено, и зрачки и нее, почему–то темные, обликом напоминает Лилю Брик, молодость, энергия прет.

А вот другое, даже не удобно рассказывать, но для проформы надо, указывает на истоки Лешиной эстетики. Неброская, советская порнография пятидесятых, модель – Оля (конечно трудно представить орденоносицу, подругу президентов в таком виде, но было). На фото Оля, в чем мать родила, на фоне ручья, речушки, болота и, конечно, берез, патриотический пейзаж, вечереет, игра в прятки; на других она же, в том же, с красной розой в каком–то водоеме, то погружается, то всплывает, роза то в зубах, то за ухом, то на груди… Этот ряд вполне мог бы украсить любую шашлычную в Гудаутах. О, это было настоящим романтическим искусством, не пиписьки показывать в доме фотографии. Алеша  и остался романтиком.

Кто был его любимым художником: Рембрандт, Веласкес, Малевич, Мондриан, Ротко…нет, можно долго перечислять.

Любимыми были английские прерафаэлиты, голые офелии с ржавыми волосами в болоте и все такое прочее, в конце он полюбил Балтуса, не путать с палтусом, когда увидел его ретроспективу в Музее Людвига. Он пытался многим художникам рассказывать о своей трепетной любви к этим мастерам, но даже при своем красноречии, взаимности получить так и не смог.

Теперь, поворот на 180 градусов, типичный для него, – фотография, черно–белая, тут он совсем другой, как подменили, сменили фильтр, все изменилось: строгая композиция, массы черного и белого в точнейших пропорциях, изысканные градации светотени, ракурсы, точность и ясность… Ценил Родченко, правда не забывая Уиткина.

Было бы правильно назвать Лешу одним из первых русских соцартистов, именно он целенаправленно стал снимать на цветную пленку, отечественного производства: бетонного Ленина с заду, ласкающего бетонных детей, доски почета с лицами дебилов и даунов и другие важные артефакты, которые к тому времени накопил развитый социализм, переходивший на наших глазах в коммунизм. Это была довольно большая серия, на выставку бы хватило.

Конечно, отдельно надо сказать о портретах, тут и начинается магия. У Леши было очень много хороших портретов: Кейджа, который зажал дом фотографии, Битова, Кедрова, Шварца… Особое место, конечно, занимают женские портреты, Алеша любил женщин, а они его, – особенно, когда он их заговаривал, а уж когда снимал, то подавно. Мне иногда казалось, что фотографирование и было для него, высшим пиком обладания, похожая сцена есть в «Blow up». Причем все женщины на лешиных фото превращались в красавиц, я шутил, что если бы он открыл фотосалон в Бердичеве, то стал бы, наконец, богатым, думаю, то же произошло бы и в Нью–Йорке. На самом деле это интересно, как человек через железо и окуляры мог воздействовать на снимаемый объект, так что объект совершенствовался; мистика.

В последний день, я его видел, за два дня до смерти, когда к нему приехали его старший сын Тимофей с подругой Рашелью и старинный друг из Рима, Саша Сергиевский. Алеша сам предварительно приготовил все к обеду: плов, кролика, борщ, но  уже не ел, лежал и вдруг настоял, чтобы мы все сфотографировались, бережно зарядил свой Хасселблат и мы, по очереди, снимали его, меняя фон из себя самих, а он сидел на маленьком детском стульчике Матвея впереди…бывший полководец; никто не знал, что это будут его последние фото.

Вообще, как к Алеше ни подходи и ни изощряйся, всегда упрешься в его странности, в эту несовместимость одного с другим; за всю свою жизнь я не встречал человека, который бы мог столь органично совмещать в себе несопоставимое. В этом и его неуловимость. В этом его поэзия. В этом сложность. И это не дастся сидением… дело в  голове, только потом в работе.


3. Природа иронии.

Алеша любил посмеяться… конечно чаще над другими, как и все мы, но думается, что ирония устроена в нашем мире именно для того, чтобы смеялись прежде всего над собой. Когда мы это забываем (а забываем всегда), то пространство, которое нас окружает, напоминает об этом, непрерывно выворачиваясь  и переставляя зеркально действующих лиц. Нас учат юмором, самый безобидный вид, но только до тех пор, пока учеба не превращается в приговор, а ирония в смех.

Этот железный смех, лязгание с годами мы слышим все чаще и громче.


«…Бросим наши вылинявшие мотоциклы, чем–то похожие на садовые лейки, ха!

К морю, к морю, пока не уяснили под страхом смерти своей вины.

Пока у виска оно крутит пальцем в сотне метрах от узкоколейки, ха!

Слезящиеся чайки на туше морского льва приподнимают линии его спины.


На этих пляжах тьма изнурённых мхов и жеманных отрав.

Закрался вьюнок в безмозглый обруч, чтобы в центре потрогать логос.

Он сдерживал чьи–то патлы — теперь под камнем и ржав.

Тень из нас выгребают, в тоннель под песочной крепостью заходя по локоть”. [3]


Нам упорно показывают изнанку, и я думаю, что происходит это всегда и со всеми, это закон. Рембрандт в конце нечеловечески тяжелой жизни добрался до маникена, его автопортрет в Кельне; Лейбницу, заявившему, что наш мир самый прекрасный из всех миров, была предложена концовка: болезнь с нестерпимыми болями; красавицам демонстрируют в зеркалах дряблых зашприцованных старух; умным, что они полные кретины; некоторые из них не выдерживают и выбрасываются из окон; суперменов сажают на больничные каляски… этот конвейер отлажен и хорошо смазан.

И Алеша получил свое, «по полной программе»; посмеиваясь, у него  отбирали одно за другим, и последним, чего он лишился, перед конвертацией в смерть – поэзии; в конце болезни он не мог говорить, а только писал в тетрадках, их последние страницы: дайте, принесите, устал… черная проза.

Может он надеялся, последний романтик, что и ему вернут все угнанные стада так же, как его любимому Иову, но, похоже, в нашем мире такая роскошь не предусмотрена. Только оглушающий смех, смех, смех, смех…


Игорь Ганиковский. 2009. Оденталь.


[1] Катя Дробязко, третья жена Парщикова
[2] Ольга Свиблова, первая жена поэта.
[3] Алексей Парщиков. «Пляжные крепости», Илье Кутику посвящается, 2008–2009 годы, последний цикл.

No comments:

Post a Comment